Авторская программа Светланы Буниной «Частная коллекция». «Потешная» литература: Новое о скоморохах — Скоморошество у Ахматовой — Старик Букашкин.


Авторская программа Светланы Буниной «Частная коллекция». «Потешная» литература: Новое о скоморохах — Скоморошество у Ахматовой — Старик Букашкин. (скачать аудио).


Программа: Частная коллекция


Итак, вы слушаете Литературное радио, программу «Частная коллекция» со Светланой Буниной. Мы говорим о традициях потешного искусства и о месте скоморохов в искусстве и культуре Древней Руси и в современном искусстве. Попробую привести пример живучести этой скоморошьей традиции в классической литературе, хоть бы и ХХ века. Я не буду брать «Балаганчик» Блока, не буду брать раёшник Маяковского, Хлебникова, Демьяна-Бедного, а скажу несколько слов о поэте, которого вы, может быть, не вспомните, если задумаетесь о традициях скоморошества. Я скажу несколько слов об Анне Ахматовой. Пусть это маленькое исследование в рамках нашей программы будет «приветом» тем специалистам, которые до сих пор продолжают считать Ахматову чистейшим апологетом православной традиции, этаким столпом и оплотом. В общем, людям, которые занимаются самым настоящим околонаучным мифотворчеством. Между тем, даже плачущая, страдающая героиня Ахматовой отнюдь в этом смысле не канонична. Если мы вспомним строки Цветаевой:


О, Муза плача, прекраснейшая из муз!
О ты, шальное исчадие ночи белой!
Ты чёрную насылаешь метель на Русь,
И вопли твои вонзаются в нас, как стрелы, -


то, конечно, умиляться образу православной поэтессы, православной страдалицы уже, пожалуй, не приходится. Что же говорить о весёлой Ахматовой? Кстати, эпитет «весёлый» — один из любимых у неё. Приведу несколько фрагментов. Вот ранняя Ахматова:


Меня покинул в новолунье
Мой друг любимый. Ну так что ж!
Шутил: «Канатная плясунья!
Как ты до мая доживешь?»


— Одиннадцатый год. Или:


Все мы бражники здесь, блудницы,
Как невесело вместе нам!
На стенах цветы и птицы
Томятся по облакам…
И дальше, в финале этого классического стихотворения:
А та, что сейчас танцует,
Непременно будет в аду.


— Двенадцатый год.

Есть у ранней Ахматовой отчетливое понимание того, что ремесло, выбранное ею, отнюдь не праведно, не «идиллично», отнюдь не претендует на правильность. Оно просто такое, какое есть.


Потускнел на небе синий лак,
И слышнее песня окарины.
Это просто дудочка из глины,
Не на что ей жаловаться так.
Кто ей рассказал мои грехи,
И зачем она меня прощает?..
Или этот голос повторяет
Мне твои последние стихи?


— Двенадцатый год.

У Ахматовой очень часто упоминаются те или иные духовые инструменты — очень простые, как правило: дудочки, волынки… «И мальчик, что играет на волынке, и девочка, что свой плетёт венок», да? И муза, конечно, «милая гостья с дудочкой в руке»…


Быть веселой — привычное дело,
Быть внимательной — это трудней…
Это стихотворение «Подошла. Я волненья не выдал…» четырнадцатого года. Вот ещё пример:
Да, я любила их, те сборища ночные,-
На маленьком столе стаканы ледяные,
Над черным кофеем пахучий, тонкий пар,
Камина красного тяжелый, зимний жар,
Веселость едкую литературной шутки
И друга первый взгляд, беспомощный и жуткий.


Эти ночные сборища, карнавальный низ (подвальчик Пронина — подвальчик «Бродячая собака»… я писала об этом в одной из статей), где разворачивается мифотворчество модернизма в «низком», карнавальном варианте.


Судьба ли так моя переменилась,
Иль вправду кончена игра?
Где зимы те, когда я спать ложилась
В шестом часу утра?

По-новому, спокойно и сурово,
Живу на диком берегу.
Ни праздного, ни ласкового слова
Уже промолвить не могу.

Не верится, что скоро будут святки.
Степь трогательно зелена.
Сияет солнце. Лижет берег гладкий
Как будто теплая волна.

Когда от счастья томной и усталой
Бывала я, то о такой тиши
С невыразимым трепетом мечтала,
И вот таким себе я представляла
Посмертное блуждание души.


Это Ахматова шестнадцатого года. У Ахматовой вообще постоянно звучит тема святок, канунов — всего этого карнавального действа с переодеванием. Святки имели в русской культуре двоякую традицию, если говорить о том, как их отмечали. С одной стороны, это время между Рождеством и Крещением, когда православные люди ходили в храм и совершали церковные обряды; с другой стороны, это время, когда пышным цветом цвели народные гаданья, происходили весёлые собрания с переодеваниями и шутками, развлечениями и прочим. Ещё цитата из Ахматовой:


Там белые церкви и звонкий, светящийся лед.
Там милого сына цветут васильковые очи.
И книга благая лежит на дубовом столе.

Там строгая память, такая скупая теперь,
Свои терема мне открыла с глубоким поклоном;
Но я не вошла, я захлопнула страшную дверь…
И город был полон веселым рождественским звоном.


Вот опять город в пору Рождества, весёлый рождественский звон — и инаковая героиня. Стихотворение «Бежецк» девятьсот двадцать первого года…


Соблазна не было. Соблазн в тиши живет,
Он постника томит, Святителя гнетет

И в полночь майскую над молодой черницей
Кричит истомно раненой орлицей.

А сим распутникам, сим грешницам любезным
Неведомо объятье рук железных.


— Семнадцатый год.

Вспомним в самом общем виде представление Ахматовой об искусстве — как о любезном, милом веселье… таком лёгком грехе, да? Как она о Пушкине говорит:


Кто знает, что такое слава!
Какой ценой купил он право…


Это право «ногу ножкой называть»… Ахматова очень хорошо понимает, какой ценой покупается такое право. И вот, в стихах уже зрелой Ахматовой, где на первый план выходит её конфликт с эпохой, попросту с властью, скоморошество оборачивается несколько другой стороной:


За такую скоморошину,
Откровенно говоря,
Мне свинцовую горошину
Ждать бы от секретаря.
Это стихотворение тридцать седьмого года. Но есть и другие.
Тот город, мной любимый с детства,
В его декабрьской тишине
Моим промотанным наследством
Сегодня показался мне.

Все, что само давалось в руки,
Что было так легко отдать:
Душевный жар, молений звуки
И первой песни благодать -

Все унеслось прозрачным дымом,
Истлело в глубине зеркал…
И вот уж о невозвратимом
Скрипач безносый заиграл.


«Глубина зеркал», которая потом перейдёт в «Поэму без героя» (ср. зеркала, которые используются для гадания) — и «безносый скрипач», страшный призрак прошлого и страшное олицетворение судьбы самой героини…


Мне чудился смиренный подорожник,
Он всюду рос, им город зеленел,
Он украшал широкие ступени,
И с факелом свободных песнопений
Психея возвращалась в мой придел.


«Свободные песнопения» здесь не даром связаны с Психеей, с античным, дионисийским восприятием жизни, — вот то, что, с одной стороны, роднит Ахматову с культурой Серебряного века, с модернизмом в той его ветви, которую представляли Вячеслав Иванов, Андрей Белый с их работами о дионисийстве (вплоть до первоисточника — идей Ф. Ницше)… а с другой стороны, это её отсылка к народной смеховой культуре и традиции.


В этой горнице колдунья
До меня жила одна:
Тень ее еще видна
Накануне новолунья,
Тень ее еще стоит
У высокого порога,
И уклончиво и строго
На меня она глядит.
Я сама не из таких,
Кто чужим подвластен чарам,
Я сама… Но, впрочем, даром
Тайн не выдаю своих.


Стихотворение сорок третьего года.

Наконец, вот что интересно. Сами жанры, к которым обращается Ахматова, имеют зачастую откровенно скоморошеское происхождение. Она вводит жанр песенки. У неё есть циклы песенок (не один цикл!). У неё есть цикл «Трещотка прокажённого». Вот кое-что из этого цикла.


Не лирою влюбленного
Иду пленять народ -
Трещотка прокаженного
В моей руке поет.
Успеете наахаться
И воя, и кляня.
Я научу шарахаться
Вас, смелых, от меня.
Я не искала прибыли
И славы не ждала,
Я под крылом у гибели
Все тридцать лет жила.
Шестидесятый год… Или вот:
Со шпаной в канавке
Возле кабака,
С пленными на лавке
Гру-зо-ви-ка.

Под густым туманом
Над Москвой-рекой,
С батькой-атаманом
В петельке тугой.

Я была со всеми,
С этими и с теми,
А теперь осталась
Я сама с собой.


Здесь уже, мы видим, раёшник пошёл, Ахматова использует этот классический «скомороший» стих.

«Кто знает, что такое слава…»…  это мы уже говорили, о Пушкине:


…Какой ценой купил он право,
Возможность или благодать
Над всем так мудро и лукаво
Шутить, таинственно молчать
И ногу ножкой называть?…


Это тоже, кстати, из цикла «Трещотка прокажённого», сорок третий год. Интересно ахматовское сравнение лирической героини с боярыней Морозовой (ведь раскольники параллельно со скоморохами попали в своё время в опалу). И та, и эта традиции оказались официальному православию на тот момент враждебны… И Морозова, как явствуют документы, совсем не была угрюмой, скучной героиней какой-то истории о вере и судьбе, и больше ни о чём, не правда ли? Поэтому, когда Ахматова пишет о том, что она будет


С душистой веткой березовой
Под Троицу в церкви стоять,
С боярынею Морозовой
Сладимый медок попивать,


— в этом есть какая-то правда, в этом есть какое-то очень верное и тонкое понимание времени.


Кто чего боится,
То с тем и случится, -
Ничего бояться не надо.
Эта песня пета,
Пета, да не эта
А другая тоже
На нее похожа…
           Боже!


Это «Дорожная», или «Голос из темноты», первая из цикла «Песенок» сорок третьего года. Здесь героиня как будто вдруг спохватывается… и Божье имя в конце возникает («вылетает, как большая птица») — после разухабистых, частушечных строк вдруг это «Боже».

И вот, конечно, очень яркий пример. «Петербург в тринадцатом году» текст называется. Ведь характерно, что Ахматова именно так видит Петербург того времени?


За заставой воет шарманка,
Водят мишку, пляшет цыганка
На заплеванной мостовой.
Паровозик идет до Скорбящей,
И гудочек его щемящий
Откликается над Невой.
В черном ветре злоба и воля.
Тут уже до Горячего Поля,
Вероятно, рукой подать.
Тут мой голос смолкает вещий,
Тут еще чудеса похлеще,
Но уйдем — мне некогда ждать.


В тексте — буквально в каждой строчке — рассыпаны приметы перевёрнутого карнавального мира. И «гудочек» паровоза — как бы тот старый гудок, на каких играли скоморохи… паровоз идёт до Скорбящей — снова противопоставление мира церкви, мира иконы, мира какой-то щемящей грусти высокой и весёлого мира, где «водят мишку, пляшет цыганка», где мостовая заплёвана. Это противопоставление в итоге ведёт к тому, что будет «горячее» поле и «вещий» голос самой героини… Все это, конечно, тоже не случайность.

Я не буду останавливаться специально на поэме «Без героя», которая вся, как сама Ахматова писала, построена на ощущении канунов, сочельников: это «ось, на которой вращается вся вещь, как волшебная карусель». Я ведь говорю вот о чём: о том, что традиции народной смеховой культуры очень ярко проявляют себя в классической русской литературе. Начиная с Пушкина, который, собственно, ввёл раёшник в поэму (помните, его «Сказку о попе и работнике его Балде» — там ведь поп и работник Балда противопоставлены просто знаменательнейшим образом)… И дальше эта линия развивается, находя особенно яркие, интересные преломления в русском авангарде, вплоть до сегодняшнего его, авангарда, дня. И, конечно же, чем больше страха, чем страшнее время, история — тем ярче, сильнее смех, порой гомерический смех, посредством которого культура реагирует на провокации, от истории исходящие.

В последнее время понимание этой взаимосвязи страшного и смешного приводит к тому, что исследователи всё чаще пишут о карнавальной изнанке советской эпохи, о том, какие карнавальные, скоморошеские традиции можно обнаружить именно в советской литературе. И Ахматова здесь, может быть, подтверждение правила… Одна из последних книг, которые мне попадались (в этом русле), — книга Елены Меньшиковой «Гротескное сознание: явление советской культуры». Эта книга издана издательством «Алетейя», и год уже стоит на ней 2009. То есть одна из первых книг будущего года.

Меньшикова рассматривает, по большому счету, три фигуры. «Случай» Михаила Булгакова, Юрия Олеши и Андрея Платонова. И в каждом из трёх случаев показывает, какую роль в этой конкретной художественной системе играет смех — и как карнавальная традиция переворачивает наши привычные представления о мире трёх художников. Возможно, исследовательница увлекается, кое-где утрирует, но сам подход интересен — и понятно, что здесь развиваются идеи Михаила Бахтина из классического его исследования о Рабле, и так далее, и так далее…

Ещё одно исследование, о котором мне бы хотелось вспомнить сегодня, — книга «Весёлые человечки: культурные герои советского детства». Она вышла в этом году в издательстве «НЛО» под редакцией Ильи Кукулина, Марка Липовецкого и Марии Майофис. Кто такие «весёлые человечки»? Это те герои книг и мультфильмов, которые, как считают авторы, влияли на сознание советского человека. Конечно, тема книги носилась в воздухе после блистательного исследования Вадима Руднева о Винни-Пухе, которое в своё время произвело эффект разорвавшейся бомбы. Чего-то подобного ожидать стоило. Другое дело — что в результате получилось, каким вышел конечный продукт, именно эта книга. Я бы сказала, что пока получился полуфабрикат. И тот факт, что книга полностью сложилась в течение девяти месяцев (на него с некоторой самоуверенностью ссылаются авторы), меня, скорее, заставляет задуматься.

Но начнём по порядку. Объектом коллективного внимания исследователей в этой книге стали преимущественно персонажи киноиндустрии, включая героев мультфильмов. Это Карлсон, Винни-Пух, Чебурашка, Волк и Заяц из «Ну, погоди!», Электроник, Хрюша со Степашкой, кот Леопольд, Дядя Фёдор со товарищи из Простоквашино и в эпилоге книги — Масяня, этакий коллективный портрет молодёжи 2000-х.  Как говорится, оно и понятно. Ведь визуальные образы действительно распространяются шире и воздействуют в каком-то смысле эффективнее. К тому же именно в 1970-е,  телевидение в значительной степени потеснило литературу и стало оказывать на зрителей большее влияние. И вот книжные человечки, опредмеченные художником-мультипликатором и режиссёром, — это уже готовые типажи. Один взгляд на старуху Шапокляк — и мы сразу понимаем, к какому классу, социальному срезу она принадлежит.

Между тем начинается книга, — и это, конечно, правильно, — именно с человечков «книжных», то есть с тех героев, экранизация которых не вытеснила первоисточник или же попросту ему проиграла. Речь идёт об Айболите, Буратино, Волшебнике Изумрудного города, Незнайке. Кстати, присутствует здесь и Ильич, маленький Ленин, — «самый человечный человечек», как его называют авторы… человечек, чей образ парит где-то между иконографией и литературной мифологией. Здесь у нескольких авторов книги есть очень яркие страницы. Например, сравнение Константином Богдановым двух образов маленького Ленина — в воспоминаниях Анны Ильиничны Ульяновой и книжке Зощенко «Рассказы о Ленине». Вот что пишет Богданов: «Инфантилизация повествования достигается у Зощенко как лексически, так и морфологически (в частности, избыточным использованием уменьшительно-ласкательных суффиксов, придающим его историям «сюсюкающий» характер), а история о Козлике, лишенная у Анны Ильиничны сколько-нибудь отчетливой морали, пересказывается им так, что оказывается не менее нравоучительной, чем история о разбитом графине. Маленький Володя, как теперь выясняется, дразнил и пугал страшной песенкой своего брата не просто так, но чтобы научить его бесстрашию». Таков маленький Володя Ульянов у Зощенко.

Вот интересный пассаж из Марка Липовецкого, его статьи о концепции толстовского Буратино: «Художника-пророка Толстой замещает художником-буратино, который всегда остается в пространстве игры, в пространстве выдуманной реальности. Единственное, что ему нужно, — это право свободно врать, не из-под плетки, а для собственного удовольствия. Марионеточность у Толстого полностью лишается трагизма: если жизнь — театр, то это самое подходящее место для игры, — пишет Липовецкий. - Такая самореализация художника-буратино не несет никакой угрозы власти, больше всего опасающейся правды и разоблачений. Потому-то и возникает в рукописи Толстого профиль Сталина — как воплощение упований на власть, способную предоставить художнику право на собственную реальность, на собственный театр — при условии чистого и беспримесного вранья, иначе говоря, невмешательства художника в дела этой самой власти. Эта утопия может быть понята как уникальная в своем роде попытка примирить модернизм с условиями «советской ночи»». Действительно очень интересные наблюдения. Вообще мне кажется, именно концепция Липовецкого (я имею в виду прочтение русской литературы советского периода) оказала решающее влияние на остальных авторов сборника. Речь, в частности, идёт о теме трикстера, которой сейчас занимается Липовецкий: трикстер в советской литературе и культуре. Но дело в том, что когда о трикстере говорит сам Марк Липовецкий, он имеет в виду круг персонажей в духе Остапа Бендера и ему подобных и представляет свою концепцию вполне обоснованно. Когда же мы читаем о том, что практически все герои мультиков, проявившие свой характер, оказываются трикстерами, это несколько странно, на мой взгляд. Мне кажется, на данном этапе авторы не могут (не сумели) доказать, что Буратино — трикстер, Незнайка — трикстер, Карлсон — само собой, трикстер. И вот наконец мы доходим до статьи Сергея Кузнецова, который с лёгкой иронией, вполне мне понятной, говорит: мол, можно и Шапокляк обозвать трикстером, но что это даст для настоящего понимания? И что же? Пожалуйста, в следующей статье Константина Ключкина «Заветный мультфильм: причины популярности «Чебурашки»» именно трикстером Шапокляк и названа.

Если мы говорим о трикстере как о своего рода архетипическом антигерое, создателе антимира, провокаторе, лжеце, то, пожалуй, с очень большими оговорками этот архетип приложи́м к героям детской литературы и героям мультфильмов. Дело в том, что детская литература вообще апеллирует к игре… добро и зло познаются ребёнком в заведомо игровом формате. Поэтому может получиться, что и сам герой-ребёнок в каком-то смысле является трикстером, поскольку ему полагается ошибаться, ему полагается нарушать правила, а потом делать из этого какие-то выводы. Я думаю, что эти обобщения заведут нас очень далеко — ведь, в конце концов, у нас есть ещё жанр «вредных советов» (и другие подобные), которые, в общем-то, совершенно природны для детской литературы. Так вот, если даже мы остаемся в рамках той концепции, которая предложена авторами сборника, мне хотелось бы помещения этих героев (героев мультфильмов) в более существенный контекст детской литературы, а этого контекста там нет. И хотелось бы размышления о том, какую роль в этом советском раю играли безымянные герои… герои типа Барабанщика, Орлёнка… весь этот заказ на обезличивание человека, на потерю человеком своего имени. Мне кажется, что закономерным было бы исследование дворовой культуры — от анекдотического Вовочки до Маленького мальчика, Дельфинёнка, Японского Журавлика и прочих фантомов коллективного бессознательного. Ну и, конечно, закончить всё это можно было бы, наверное, исследованием феномена Толкиена — именно в его социально-исторической функции, как «виртуального» мира, который вывел пионеров из пионерских лагерей и отправил их в пространство тотальной игры и карнавала. То есть можно было бы действительно проследить эволюцию массового сознания в сторону постмодернизма, где тексты играют косвенную, но от этого не менее впечатляющую роль…

Что касается меня, то моим любимым мультфильмом было «Путешествие Нильса на диких гусях». И, кажется, никаких трикстеров там не обнаружить (как и гомоэротических мотивов — естественно, в книге немало сказано о Чебурашке и Гене, да и голубому щенку досталось). Но если говорить серьёзно, заявка сделана, что-то удалось — и, наверное, стоит рассчитывать на плодотворность дальнейшей дискуссии. Так что внимания этот опыт, конечно, заслуживает. Итак, книга «Весёлые человечки», изданная в издательстве «НЛО» в 2008 году.

Страницы: 1 2 3

Администрация Литературного радио
© 2007—2015 Литературное радио. Дизайн — студия VasilisaArt.
  Рейтинг@Mail.ru Rambler's Top100   Яндекс цитирования
Программа Анны Гранатовой «Шкатулка с визитками». Брюсов, Пришвин, Бунин и другие.
Литературное радио
слушать:
64 Кб/с   32 Кб/с