Авторская программа Светланы Буниной «Частная коллекция». Неблестящая литература в глянце и «без глянца» — Цветаева: письма без купюр — Послание в поэзии русского зарубежья.


Авторская программа Светланы Буниной «Частная коллекция». Неблестящая литература в глянце и «без глянца» — Цветаева: письма без купюр — Послание в поэзии русского зарубежья. (скачать аудио).


Программа: Частная коллекция


Добрый вечер всем, кто слушает сегодня Литературное радио. С вами Светлана Бунина и программа «Частная коллекция». Сегодня мы будем говорить о литературе в эпоху глянца, в первую очередь — о позиции критика и писателя в этой ситуации. Я назвала этот выпуск «Неблестящая литература» и предлагаю поразмышлять о природе вербального блеска, о блеске как приёме, его возможностях, границах и его возможных провалах. Вот принципиальный для меня момент: убеждена, что мы должны говорить об этом, что литературное сообщество должно обсуждать эту проблему, именно проблематизировать её и подвергать её рефлексии. Потому что то, что мы осмыслили, перестаёт быть пугающим. А наша общая реакция, какие-то общие стратегии (хотелось бы, чтобы нечто большее, чем страх) позволяют всё ещё говорить о нас именно как о культуре, связном ответе на вызов нашего времени. Как всегда в начале программы, я напоминаю адрес, по которому можно со мной связаться: , и не перестаю благодарить магазин «Фаланстер» (в Малом Гнездниковском переулке, 12/27), который предоставляет мне книжные новинки.

Есть такой эффект в московских театрах: умелая постановка, действие добротно спланировано, замечательные декорации, все актёры на своих местах, даже воздух ароматизируется. И вот — это бывает и в уважаемых театрах — ты, зритель, чувствуешь спектакль «сделанным», не затрагивающим сердце, не говорящим о главном. Совсем недавно побывала в двух известных московских театрах, на двух разных постановках, которые, в общем-то, трудно было испортить — и они не были испорчены, эти классические пьесы, но они были «сделаны», они были искусственны. И зрители, прокричав «Браво!», выходили в коридор, где обсуждали свои будничные бытовые проблемы. Как это далеко от тех маленьких полупрофессиональных театров, в которых раньше возникало ощущение невероятной свободы, какой-то важности происходящего — и было действительно переживание, самый настоящий катарсис. Так вот, если говорить о литературе, о том, что происходит сегодня в нашей области, то есть какая-то аналогия. Открыты архивы, можно выбирать любую тему для исследования, сюжет для размышлений. А критика в упадке. Мысль сама по себе перестаёт быть ценной и нужной. Можно вроде бы сказать, что причина в том, что критика теперь не оплачивается. Но всё же скажу, что дело совершенно в другом: в нашей персональной ответственности за то, что мы пишем и говорим (за качество мысли, за уникальность мысли). Дело в понимании того, что никому никогда за мысль не платили, что мысль сама — плата, это достижение, которое человек обретает благодаря своему мужеству и самоотверженности. То, что происходит сегодня, — это проблема нас как культурного слоя, сообщества людей, занимающихся проблемами сознания.

Когда Александр Пятигорский в одной из своих книг говорит о мышлении, он подчёркивает (я процитирую здесь): «Есть один момент этики, относящийся к знанию: я не могу никого винить в том, что он чего-то не знает. Но я могу его винить в том, что он о чём-то не думает. Знание не этично именно в силу своей „объективности“, точнее, объективности своего конечного результата (сколь бы субъективен не был его процесс). Знание может быть достигнуто и чисто внешним образом — подарено, навязано, выманено, украдено, наконец. Интенция мышления всегда замкнута на самом мышлении, и поэтому она по преимуществу пассивна. Именно поэтому, с точки зрения этики, а не только семантики, „мыслить“ гораздо ближе к „хотеть“ или „мочь“, чем „знать“».

Мы должны отдавать себе отчёт в том, что какие-то вещи остаются недоосмысленными, недоосознанными именно потому, что мы этого усилия избегаем (и соответственно мы за это отвечаем). И тогда на место некомфортного мышления, неудобного мышления, приходит глянец — этакая доморощенная философия комфорта, когда в довольно паскудной, довольно нелепой (содержательно) жизни можно и не задумываясь получать удовольствие… не расстраиваться, не всматриваться, не принимать близко к сердцу. Но бог с ним с глянцем — я не думаю, что эта проблема сама по себе, само это явление стоит какого-то серьёзного разговора. Дело тут в другом. Отношения с глянцем — это, конечно, показатель того, на каком уровне находится сегодня наше сознание: общественное сознание, но и культурное сознание. Можно сказать так, что, в общем, в стране, которая недоосмыслила своё прошлое, не разобралась со своим тоталитаризмом, со своим Сталиным, действительно нечего обсуждать. Поэтому, вспоминая тему прошлой программы, замечу, как нам не хватает нашей собственной Ханны Арендт. А иначе — как не хватает нас, которые готовы ставить какие-то проблемы, обсуждать их всерьёз. Речь идёт об ответственности интеллектуального сообщества, не способного противостоять натиску глянца (который, если вдуматься, был всегда как некая псевдомыслительная деятельность, иллюзорный мир — и всегда вполне встраивался в систему). Каждая книжка, которая выходит сегодня и очерчивает эту проблему всерьёз — а это единичные случаи, я вас уверяю, — вот… каждая такая книжка воспринимается как событие.

Из последнего, что мне попадалось в этом нешироком русле, я бы отметила книгу Льва Рубинштейна, которая называется «Словарный запас». Это честный сборник статей из словаря сознающего себя человека нашего времени. Книга вышла в 2008 году в «Новом издательстве». Её ещё можно найти и прочитать. И вновь мне вспоминается Пятигорский с его — уже на лекции — очень мрачным замечанием: «А как вы думаете, сколько сейчас людей, которые способны додумать мысль до конца? Да хватит пальцев одной руки, чтобы их сосчитать». Меня волнует не глянец как таковой, а проблема компромисса, той границы, которая существует между серьёзной литературой и глянцем. Как далеко может зайти литература в своём желании понравиться и быть принятой обществом? От нас зависит сегодня, будем ли мы считать приличным издание книг поэзии и прозы в аляповатых дорогих обложках. Будем ли мы считать приличным написание биографии поэта в стиле бульварного романа или так называемого «журналистского расследования». В конце концов, будем ли мы считать приличным участие поэта в телевизионном шоу тошнотворного формата и содержания. Будем ли пытаться покорять этот Олимп. Вот в чём для меня состоит проблема.

Весьма ценимый и уважаемый мною специалист, критик Наталья Иванова, написала статью, которая называется «Гламурно-глянцевая революция уже произошла». Эта статья написана в 2006 году, её можно найти на сайте polit.ru. Там ставится проблема именно таким — актуальным — образом, что есть что обсуждать. Наталья Иванова предлагает не отторгать всё, что связано с глянцем, а задействовать какие-то пограничные области, постепенно отвоёвывать их у глянцевой культуры, иногда пользуясь её же средствами. Она убеждена, что непроходимой границы, барьера между глянцевой культурой и культурой высокоинтеллектуальной не существует, что здесь есть над чем работать. Возможно, я настроена пессимистичней, чем Наталья Иванова, — потому что вижу не так много этих актуальных приграничных зон. Условно говоря, я верю в перспективность интеллектуальных глянцевых журналов (особенно тематических). Допустим, глянцевый журнал по географии, по архитектуре. Я верю, что это того стоит. Я верю в интеллектуальные журналы «концептуальные», тоже в глянцевых обложках. Такое вполне может быть. Верю даже в литературные журналы с глянцевой обложкой, в тонкие литературные журналы, где лицо писателя будет вынесено на обложку, потому что, в конце концов, в этом есть даже какая-то интеллектуальная провокация. Литература — не только шрифт, но и лицо. Лицо писателя — это лицо сегодняшнего дня, лиц нашего времени. А вот другие формы взаимодействия, взаимодействия на уровне именно текста, вызывают у меня недоверие. И я скажу почему.

Здесь есть соблазн: как будто бы противостоять глянцевой литературе, пользуясь её средствами, — а на самом деле (и в итоге) в неё вписаться. Даже в лучших формах такая литература сомнительна — здесь я выражаю свою субъективную свою точку зрения, конечно, — допустим, проза Пелевина, который пользуется приёмами глянцевой литературы. И понятно, что он больше, что он интересней, масштабней и так далее… и посыл таков, что читатель, который может это разгадать, разгадает, а читатель, который разгадать не может, будет довольствоваться уровнем сюжета и какими-то простейшими поверхностными впечатлениями от текста, да? Но на самом деле я не встречала людей, которых проза Пелевина заставила бы полюбить литературу и научиться читать всерьёз (то есть отвоевала бы у глянца). Я видела тех, кто уже умел читать, а потом читал ещё и прозу Пелевина. Но люди, которые читают глянцевые журналы и при этом прозу Пелевина, запросто делают его своим «другом по тусовке», который позволяет им в какой-то степени повысить свой рейтинг в самых обычных, ничего не значащих на деле будничных обстоятельствах. Этот соблазн выступать против явления, а потом оказаться вписанным в него, как мне кажется, заслуживает самого серьёзного профессионального обсуждения. До какого момента мы можем идти на взаимодействие с этой литературой, на компромисс с этой литературой? Я сегодня приведу несколько примеров, которые, пожалуй, стоят внимания. Потому что я не буду говорить о заведомо плохой литературе. Только о достаточно ярких проектах, в которых однако замаячил признак какой-то опасности (и связанного с этим несовершенства)… о тех, в которых обозначилась тенденция.

Я открываю книжную серию, которая называется «Без глянца». Это проект Павла Фокина, поддержанный издательством «Амфора», — биографические материалы вокруг писателей… книги следуют сейчас одна за другой. «Пушкин без глянца», «Гоголь без глянца», «Ахматова без глянца», «Цветаева без глянца». Последнее, что я обнаружила, — это «Блок без глянца„. И тут меня впечатляет именно серийность, которая очень напоминает серийность глянцевых изданий. Скажем так, на “Блоке без глянца„ моё терпение закончилось. И я расскажу, почему. Серия как таковая строится как собрание цитат из воспоминаний современников того или другого писателя. Принцип, казалось бы, прост и очень практичен. Мы привлекаем самое близкое окружение классика и не берём во внимание тех людей, которые отделены от него временем, пространством и действительно мифологизируют эту фигуру. Мы говорим только о самом близком окружении, о самых надежных источниках. Таким образом, получается серия, которая ориентирована в принципе на молодого, скорее всего, читателя, который только начинает приобщаться к классической литературе, и эти книги могут стать для него путеводителем. Но я не уверена, что они станут для него путеводителем.

Вряд ли человек, который читает такую «Цветаеву без глянца» — а внутри неё фрагмент воспоминаний Марии Белкиной, — потом пойдёт читать Марию Белкину. Скорее всего, он просто ограничится этими фрагментами и будет думать, что много знает. Но почему это происходит? Во-первых, Павел Фокин, который делает серию, задаёт странный тон своими предисловиями. Они очень разные, но все предельно субъективные. И когда их читаешь, возникает впечатление, что это тоже своеобразная форма глянца, «опопуляривания». Его собственная концепция… вот, я скажу пару слов о книге «Цветаева без глянца», которая, в принципе, одна из лучших в серии. Это огромный толстый том, предисловие написано буквально навзрыд, с многочисленными восклицательными знаками. Оно говорит о большой любви составителя к творчеству Цветаевой — и это вроде бы очень хорошо. Но понятно, что текст написан невероятно субъективно. Я не согласна со многими мыслями Фокина в данном случае, — и о том, что биография Цветаевой уже почти не имеет белых пятен, это не так. Биография Цветаевой имеет белые пятна, и, как многие биографии поэтов, в частности поэтов Серебряного века, она имеет белые пятна, которые образовались благодаря «охранительным» усилиям семьи, и в частности Ариадны Эфрон. Такие усилия направлены на то, чтобы уберечь какие-то куски, фрагменты биографии. Это вещи очень понятные, и я думаю, что действительно говорить об отсутствии белых пятен тут совершенно не приходится. Но есть и другие странные моменты. Так, для составителя это пример идеальной биографии. Он пишет: «Идеальная биография у Пушкина, идеальная биография у Цветаевой». Это как будто два образца творческой биографии — XIX и XX века. Мне кажется очень странным, каким-то обескураживающим разговор о цветаевской биографии как биографии идеальной. Во-первых, таким образом мы действительно наводим этот самый литературный глянец, с «Пушкиным в роли монумента», хотя, казалось бы, в книге пытаемся дать Цветаеву объективно. Во-вторых (и, главным образом, дело в этом), тот конец, о котором мы знаем, — цветаевский конец жизни — очень страшный, невыносимо трагический… Это то, о чём Надежда Мандельштам сказала: «Я не знаю судьбы страшнее, чем судьба Марины Цветаевой„. Мне кажется, есть какой-то очень тонкий момент, момент этический, который не позволяет говорить об этой биографии как об идеальной, просто не позволяет давать этой биографии эстетических оценок. Не начинается ли глянец с позволения на упрощенное (облегченное) прочтение?

Отложим Цветаеву и перейдём к книге «Блок без глянца», которая, что характерно, в два раза меньше, чем «Цветаева без глянца». Это довольно забавно, потому что - опять-таки — я очень люблю Цветаеву и в целом понимаю Павла Фокина в этом стремлении показать её исключительную значимость. Но то, как дан в этой серии Блок, поэт для своей эпохи ключевой, — это не просто Блок без каких-то во времени присущих ему границ, Блок без важных точек отсчёта, это — извините — Блок без Блока. Личность сужена до такой степени, что становится совершенно непонятно, кем так восторгались современники, кого они так любили, в ком они находили такой источник вдохновения… в чём было обаяние этой личности. Вот как в предисловии подаётся Блок и его судьба: «Спустя девяносто лет что осталось от русской революции? Политическая система, государственный строй, экономический фундамент, социальная структура, идеология, решение национального вопроса? В реальности ничего. А была ли революция и вообще что было? Эти вопросы повисли бы в густой пелене документов и исследований, потонули бы в немом гвалте свидетельств и сообщений, растворились в безнадежном хаосе оценок и мнений, если бы в январе восемнадцатого года Александр Блок не записал поэму „Двенадцать“. Поэма — не жанр, а первородный смысл. Первым приближение поэмы почувствовал Гоголь» … И дальше продолжена такая линия в интерпретации поэмы, а затем и пути Блока. «Мистика судьбы Блока заключена в его избранности быть автором Поэмы. Он это знал еще на заре своей юности, к неведомому обращая стих „Предчувствую Тебя, года проходят мимо…“». «Тебя» здесь (по Фокину) — очевидно, эту самую Поэму о революции. Перед нами этакий поэт-медиум (внутренне пустой), который выполняет заказ истории. Пусть даже метафизический заказ… но все же это невероятное упрощение нравственных исканий Блока, искажение его личности. Действительно, в судьбе Блока очень большая роль принадлежит мистике — это чаяния, которые делали его исключительно чувствующим, исключительно страдающим человеком. Но напряжённость его судьбы состояла в том, что были двое: Поэт и Мистика, поэт и его ощущение стихии. И, кстати, Цветаева, когда писала о Блоке, об этом очень точно говорила. Что в таком конфликте поэт должен выстоять или не выстоять, состояться или не состояться. А здесь получается, что поэт просто выполняет заказ, записывает. И чем он тогда отличается от глянцевых фигур, фигур во времени — даже советских певцов революции? Да разве только тем, что его можно пожалеть. Ведь теперь-то мы знаем, что это неправильно, да? — и мы можем пожалеть недальновидного Блока, что и происходит. «Он был только свидетель, избранник поэмы, верный её рыцарь. Рыцарь верный, рыцарь бедный». Вот какая в книге концепция личности Блока.

Показательно, что символизма, модернизма, со всей особостью его структуры в России, теургии, в конце концов, в «Блоке без глянца» просто нет. Раздел «Путь» составлен настолько примитивно… Детство, гимназия, первая любовь, встречи с Соловьёвым, университет, Прекрасная дама, Мережковский и рядом с ними, Блок и Белый на заре отношений… Это какие-то отрывки, и главное — когда читаешь эти воспоминания, частью совершенно бытовые, действительно не видишь ядра личности, которая для современников значила так много. А ведь мы говорим именно о взгляде современников. Значит, том о Блоке должен был бы быть как минимум того же размера, что и том о Цветаевой — именно сообразно месту, которое этот человек занимал в глазах окружавших его людей. Должен был быть составлен иначе. И здесь мне приходят на ум прекрасные воспоминания о Блоке матери Марии Кузьминой-Караваевой — человека, который с Блоком дружил, у которого был свой сюжет Блока в жизни, и человека, который оставил потрясающие воспоминания о Блоке. Естественно, этих воспоминаний в книге нет. Почему? Потому что Кузьмина-Караваева не была близким Блоку человеком? Нет, это не так. Скорее, проблема в другом. Мы берём только те воспоминания, которые на поверхности, которые (всего лишь!) просто найти. И фигура Блока у нас оказывается на поверхности. Всего лишь плоская фигура.

Не удержусь и прочитаю небольшой фрагмент из воспоминаний матери Марии. Прочитаю его именно для того, чтобы люди, которые, может быть, хотят сегодня вспомнить ощущение от прикосновения к Блоку, вот, это загадочное ощущение, которое передаётся через его стихи и не уцелевает часто в такого рода книгах, могли его хотя бы отчасти представить — и сделать это с помощью матери Марии. Статья матери Марии «Встречи с Блоком» была написана в эмиграции к пятнадцатилетию со дня его смерти. Там последовательно описывается несколько встреч с поэтом, бывших для неё очень важным событием. Но я думаю, что и для Блока знакомство с юной Лизой Пиленко, которой он — ещё пятнадцатилетней — посвятил стихотворение, тоже было событием. Сначала мать Мария вспоминает, как впервые увидела Блока на сцене — удивительного, странного, читающего свои стихи, из которых сразу было понятно, что это стихи про главное, очень важные стихи. Потом она приходит к Блоку домой. Скромная девочка-гимназистка, которой ещё не исполнилось пятнадцати… но ей было очень важно поговорить с любимым поэтом. И вот он — каким Лиза его увидела в первый раз:

«Он в чёрной широкой блузе с отложным воротником, совсем такой, как на известном портрете. Очень тихий, очень застенчивый. Я не знаю с чего начать. Он ждёт, не спрашивает, зачем пришла. Мне мучительно стыдно, кажется всего стыднее, что, в конце концов, я ещё девочка, и он может принять меня не всерьёз. Мне скоро будет пятнадцать, а он уже взрослый, — ему, наверное, двадцать пять… Наконец собираюсь с духом, говорю всё сразу. „Петербург не люблю, рыжий туман ненавижу, не могу справиться с этой осенью, знаю, что в мире тоска, брожу по островам часами, и почти наверное знаю, что Бога нет“. Всё это одним махом выкладываю. Он спрашивает, отчего я именно к нему пришла? Говорю о его стихах, о том, что они просто вошли в мою кровь и плоть, о том, что мне кажется, что у него ключ от тайны, прошу помочь. Он внимателен, почтителен и серьёзен, он всё понимает, совсем не поучает и, кажется, не замечает, что я не взрослая. Мы долго говорим. За окном уже темно. Вырисовываются окна других квартир. Он не зажигает света. Мне хорошо, я дома, хотя многого не могу понять. Я чувствую, что около меня большой человек, что он мучается больше, чем я, что ему ещё тоскливее, что бессмыслица не убита, не уничтожена. Меня поражает его особая внимательность, какая-то нежная бережность. Мне этого большого человека ужасно жалко. Я начинаю его осторожно утешать, утешая и себя одновременно. Странное чувство. Уходя с Галерной, я оставила часть души там».

Проходит несколько лет, и будущая мать Мария выходит замуж за Дмитрия Кузьмина-Караваева, одного из деятелей культуры Серебряного века, близкого к гумилёвскому цеху поэтов. И происходит второе знакомство Кузьминой-Караваевой и Блока. Блок узнаёт её, спрашивает, как теперь она переживает Петербург, справилась ли она с тем волнением, с теми трудностями, которые у неё были. Он по-прежнему к ней невероятно внимателен. Между ними завязывается переписка. Всё это сейчас опубликовано и можно прочитать. Наконец ещё одна встреча, но тоже на людях (я цитирую Елизавету Кузьмину-Караваеву):

«В случайную минуту, неожиданно для себя, говорю ему то, чего ещё и себе не смела, определить и сказать: „Александр Александрович, я решила уезжать отсюда, к земле хочу… Тут умирать надо, а ещё бороться хочу и буду“. Он серьёзно и заговорщицки отвечает: „Да, да, пора. Потом уж не сможете. Надо спешить“. Вскоре он заперся у себя, это с ним часто бывало. Не снимал телефонную трубку, писем не читал, никого к себе не принимал, бродил только по окраинам. Некоторые говорили — пьёт. Но мне казалось, что не пьёт, а просто молчит, тоскует и ждёт неизбежности. Было мучительно знать, что вот сейчас он у себя взаперти — и ничем помочь нельзя… Я действительно решила бежать окончательно весной вместе с обычным отъездом из Петербурга. Не очень демонстративно, без громких слов и истерик, никого не обижая. Куда бежать? Не в народ! Народ — было очень туманно. А к земле! Долой культуру, Долой рыжий туман. Долой „Башню“ и философию. Есть там только один заложник. Это человек, символ страшного мира, точка приложения всей муки его, единственная правда о нём, а может быть, и единственное, мукой купленное, оправдание его — Александр Блок».


И вот наступает период самого интенсивного общения Елизаветы Кузьминой-Караваевой и Блока. Уже началась первая мировая, патриотическая истерия на страницах журналов — и Блок говорит будущей матери Марии:

«Одни кровь льют, другие стихи читают. Наверное, не пойду (речь идёт о вечере патриотическом), — всё это никому не нужно. И Брюсов сейчас говорит о добродетели. А вот Маковский оказался каким „честным человеком“! Они в „Аполлоне“ издают к новому пятнадцатому году сборник патриотических стихов. Теперь и Сологуб воспевает барабаны. Северянин вопит: „Я ваш душка, ваш единственный, поведу вас на Берлин“ Меня просили послать стихов. Послал. Кончаются они так: „Будьте довольны жизнью своей, тише воды, ниже травы и мрак грядущих дней…“ И представьте, какая с их стороны честность, — вернули с извинениями, печатать не могут». Потом мы с Блоком опять молчим. «Хорошо когда окно на Запад. Весь закат принимаешь. Смотрите на огни». Потом я рассказываю, что предшествовало его прошлогоднему письму. Он удивлён. «Ах, этот Штейнер. С этим давно кончено. На этом многое оборвалось. У меня его портрет остался, Андрей Белый прислал». Он подымается, открывает шкаф, из папки вынимает большой портрет. Острые глаза, тонкий извилистый рот. Есть что-то общее с Вячеславом Ивановым, но всё резче, чернее, более сухое и волевое, менее лиричное. Блок улыбается. «Хотите разорвём?» — произносит он.. — «Хочу!». Он аккуратно складывает портрет вдвое, проводит по сгибу ногтём. Рвёт. Опять складывает… Рвёт. Портрет обращён в груду бумажек размером с почтовую марку. Всю груду сыпет в печь. Моя очередь говорить. Сначала рассказываю о черноморских буднях, о диких утках и бакланах. Потом о том, что надо сейчас всей России искать своего Христа и в Нём себя найти. Потом говорю о нём, о его пути поэта, о боли за него… Он — слушает. В сумраке по близорукости я его почти не вижу. Только тихий и усталый голос иногда прерывает меня, — значит, он тут.
И так начинается изо дня в день. Сейчас мне уже трудно различить, в какой раз, что было сказано. Да и по существу это был единый разговор, единая встреча, прерванная случайными внешними часами пребывания дома для сна, пищи, отдыха. Иногда разговор принимал простой, житейский характер. Однажды Блок заговорил о трагичности всяких людских отношений: «Они трагичны (это цитата из Блока), потому что менее долговечны, чем человеческая жизнь. И человек знает, что добиваясь их развития, добивается их смерти. И всё же ускоряет и ускоряет их ход. И легко заменить должный строй души, подменить его, легко дать дорогу страстям. Страсть и измена — близнецы, их нельзя разорвать„. И неожиданно заканчивает: „А теперь давайте топить печь“.»


В этих воспоминаниях Елизаветы Кузьминой-Караваевой, которые теперь опубликованы, которые можно прочитать в её книге «Равнина русская», есть пронзительные фрагменты, говорящие о невероятной ответственности, мыслительной серьёзности Блока, его фантастическом ощущении времени, его исключительном нравственном чувстве. И мне кажется, что думая о поэте, создавая книгу о поэте, мы очень ответственно должны относиться к этому образу его — (не во времени!), образу в вечности… Не бытовому образу, который иногда могут давать члены его семьи, его коллеги по цеху, но к его бытийному образу. И, наверное, один редактор, который делает такую серию книг, и по несколько книг выходит в год, просто физически не может с должной серьёзностью осмыслить всех, за кого берётся. Наверное, это дело коллектива специалистов. Я не знаю… Об этом нужно думать, обсуждать концепцию подобных изданий. По крайней мере, сам принцип серийности кажется мне тем, что коснётся в конце концов качества, и каждая следующая книга будет — что вполне логично — хуже предыдущей. Хотелось бы, чтобы этого не было. Потому что изначально серия Павла Фокина задумана интересно. А проблемы, как мы видим, есть.


Страницы: 1 2 3 4

Администрация Литературного радио
© 2007—2015 Литературное радио. Дизайн — студия VasilisaArt.
  Рейтинг@Mail.ru Rambler's Top100   Яндекс цитирования
Выступление Льва Наумова на выставке «Неизвестные письма и рукописи Александра Башлачева» в Москве.
Литературное радио
слушать:
64 Кб/с   32 Кб/с