Авторская программа Светланы Буниной «Частная коллекция». Национальные поэты и русские няни… Письма Вениамина Блаженного (анонс публикации) — Топоров VS Топоров — русская няня в конфликте мифологий.


Авторская программа Светланы Буниной «Частная коллекция». Национальные поэты и русские няни… Письма Вениамина Блаженного (анонс публикации) — Топоров VS Топоров — русская няня в конфликте мифологий. (скачать аудио).


Программа: Частная коллекция


Но что же няня, спросите вы. Что же няня? Хочу сказать несколько слов о забавной книге, которая вышла в этом году в Москве и поддержана издательской программой Правительства Москвы. Эта книга называется «Апология русской няни» и посвящена 250-летнему юбилею няни Пушкина Арины Родионовны. Она представляет собой собрание стихотворений и прозаических фрагментов, посвященных этой женщине, а затем — так или иначе поднимающих тему русской няни как некого духовного и общественного феномена русской жизни. Составитель этой книги Михаил Филин — тот же человек, который недавно издал книгу «Арина Родионовна» в серии ЖЗЛ.

В свое время я читала совершенно блистательную работу — тоже коллективный труд, изданный под редакцией Дмитрия Сергеевича Лихачева, который назывался «Русские пиры». Очень привлекателен угол зрения, предполагающий рассмотрение, на первый взгляд, локальной темы — мотива, который проходит через всю культуру (русскую, английскую, какую-либо другую), и через этот мотив выявляются какие-то существенные закономерности этой культуры, существенные закономерности мышления ее представителей. Книга «Русские пиры» была сделана просто блистательно. Книга «Апология русской няни» могла бы стать чем-то похожим. Но не стала, хотя у нее есть ряд положительных сторон, о которых я сейчас скажу. Не стала она чем-то похожим только потому, что действительно превратилась в апологию и перестала быть исследованием, осмыслением… А хотелось бы, чтобы в ней нашли отражение не только тексты, восхваляющие Арину Родионовну (с этим ведь и так все в порядке, никто не собирается приуменьшать ее значение в жизни Пушкина и, в конце концов, какую-то степень ее влияния на выбор тем, которые Пушкина в зрелом возрасте интересовали). Тут дело в другом. Можно было бы всерьез поговорить о феномене русской няни, о том, как тема, превратившаяся в миф чуть ли не сразу после смерти Пушкина, развивалась в дальнейшем — и как по-разному интерпретировали ее разные писатели. Очень жаль, что Михаил Филин, комментируя некоторые реплики в адрес Арины Родионовны (реплики Владимира Набокова и других свои «оппонентов»), не считает необходимым ввести фрагменты их собственного текста в состав книги, а ведь это, безусловно, тексты для основной части. Очень хорошо, что мы можем прочитать «Послание» Языкова, слова Достоевского, Аксакова, юношеское стихотворение Владимира Набокова, которое мы вряд ли нашли бы сами, вряд ли придали бы ему значение… Хорошо, что все это собрано в одной книге. Но очень жаль, что в ней не находится места для произведений Хармса, Платонова, которые тоже писали об Арине Родионовне, писали, может быть, в другом ключе, довольно иронично, но ведь это не значит, что они относились к ней с меньшим уважением. Просто в двадцатом веке тема няни, как и любая другая тема, обладает массой смысловых оттенков и становится зачастую вариативной и даже амбивалентной… Вот что интересно было бы пронаблюдать.

Комментируя книгу «Апология русской няни: к 250-летию Арины Родионовны», я, пожалуй, прочитаю кое-какие фрагменты, которые показались мне весьма интересными. В первую очередь, мое внимание обратила на себя статья Владислава Ходасевича «Арина Родионовна», которая была напечатана в Париже, в «Возрождении» (в 1929 году, седьмого января). Дело в том, что Ходасевич — тонкий и умный критик, блистательный литературовед, знаток жизни Александра Сергеевича Пушкина — едва ли не первым высказал ту мысль, которую, как ни парадоксально, поднимают теперь на щит славянофилы всех мастей. А мысль эта следующая: няня Пушкина была одним из образов его музы — и когда Пушкин пишет о музе, он имеет в виду и свою старенькую няню. Муза Пушкина — не только легкомысленная красавица, не только бестелесное существо, но и старая русская женщина, этакая парка, которая плетет словесные нити. Читаю фрагмент из статьи Владислава Ходасевича: «Постоянно черпая материал из ранних произведений для более поздних, уже в 1821 году Пушкин внезапно придал изображению старой няни условные атрибуты античной Музы, которую с чужих слов воспевал в Лицее. Стихотворение „Наперсница волшебной старины“ совершенно исключительно тем, что в нем старушка-няня и прелестная дева-Муза являются как два воплощения одного и того же лица. В свою очередь, из этого неоконченного стихотворения вылилось, как я показал в одной из своих работ, стихотворение „Муза“: „В младенчестве моем она меня любила…“ Таким образом, можно сказать буквально и не играя словами, что Арина Родионовна с давних пор в представлении Пушкина была лицом полу-реального, полу-мифического порядка, существом вечно юным, как Муза, и вечно древним, как няня. Понятия няни и Музы в мечтании Пушкина были с младенчества связаны, и когда позже, в Михайловском он то сам читал Арине Родионовне свои стихи, то заслушивался ее песен — это было то самое, о чем говорится в „Музе“: „Сама из рук моих свирель она брала:/ Тростник был оживлен божественным дыханьем/ и сердце наполнял святым очарованьем“».

Удивительно, что здравые, интересные мысли Владислава Ходасевича развиваются сегодня в каком-то странном ключе. Оказывается, что няня — не просто человек, много значивший для опального Пушкина, сосланного в Михайловское, не просто вдохновитель каких-то его лирических замыслов, сказительница (об этом, кстати, замечательная работа М.К.  Азадовского, описывающая няню как представительницу сказовой фольклорной традиции; она помещена в этой же книге «Апология русской няни»), но оказывается, что сегодня няня — подлинный залог того, что Пушкин, вопреки любым литературным традициям, стал русским национальным поэтом. И как здесь не вспомнить слова Набокова, которые столь критически воспринимает составитель книги Михаил Филин: «Как будто бы поэт может быть национальным».

Понимаете, есть какая-то тонкая грань, которую переходить невероятно опасно. Это похоже на нынешнюю странную полемику вокруг творчества Владимира Гандельсмана, вокруг получения им Русской премии. Если поэт остается только национальным поэтом, действительно ли он великий поэт? Поэт всегда делает свой язык частью универсального языка человечества — иначе не стоит говорить об этом поэте как о новаторе, о том, кто смог что-то сделать в литературе. Поэт — еще и переводчик национальных смыслов на вселенский язык… Ведь куда ближе Пушкину объемное зрение, двойная призма во взгляде на Отечество, материнство, судьбу, любовь… любовь и боязнь, любовь и желание оторваться… его невероятная преданность родному языку — и понимание того, что есть и другие языки, и что они прекрасны… Именно то, за что мы ценим «вселенскую отзывчивость» Пушкина. По этим двум линиям не случайно развивается потом восприятие образа няни в русской литературе…

Я обратила внимание на то, что для поэтов двадцатого века эта тема становится важна именно в связи с пониманием своей инаковости. Ведь, как для Пушкина в Михайловском (когда он испил чашу своего одиночества и возвращение в Михайловское стало возвращением в детство, к любящей старенькой музе), для Владислава Ходасевича, который писал: «Не матерью, но тульскою крестьянкой Еленой Кузиной…», няня была той детской родиной, которая никогда не повторилась. На протяжении всей жизни Ходасевич ощущал свою инаковость… Но замечательно и стихотворение Евгения Рейна «Няня Таня», где образ няни, приобщающей поэта к русскому миру, к жизни простонародья, столь же страдателен, как и его собственное мироощущение…

Я прочитаю фрагмент из стихотворения Евгения Рейна «Няня Таня» с эпиграфом из Ходасевича: «Я высосал мучительное право тебя любить и проклинать тебя»:


Хоронят няню. Бедный храм сусальный
в поселке Вырица. Как говорится, лепость —
картинки про Христа и Магдалину —
эль фреско по фанере. Летний день.
Не то что летний — теплый. Бабье лето.
Начало сентября…
В гробу лежит
Татьяна Саввишна Антонова — она,
моя единственная няня…
Она приехала в тридцатом из деревни,
поскольку год назад ее сословье
на чурки распилили и сожгли,
а пепел вывезли на дикий Север.
Не знаю, чем ее семья владела,
но, кажется, и лавкой, и землей,
и батраки бывали…
Словом, это
типичное кулачество. Я сам,
введенный в классовое пониманье
в четвертом классе, понимал, что это
есть историческая неизбежность
и справедливо в Самом Высшем Смысле:
где рубят лес, там щепочки летят…
Она работала двадцать четыре года
у нас. Она четыре года
служила до меня у папы с мамой…
А я уже студентик техноложки.
Мне двадцать лет, в руках горит свеча.
Потом прощанье. Мелкий гроб наряден.
На лбу у няни белая бумажка,
и надо мне ее поцеловать.
И я целую. ДО СВИДАНЬЯ, НЯНЯ!


Ну, и так далее. Это довольно большое стихотворение, которое можно отнести к жанру элегии… стихотворение с выраженным, как это часто бывает у Евгения Рейна, повествовательным сюжетом. И становится понятно, когда читаешь этот текст, что няня для поэта двадцатого века, для поэта нашего времени — уже не только мифологический образ, парка, муза, но человек, который очень похож на тебя самого, человек, чьи страдания от твоих совершенно неотделимы. Ты можешь вглядываться в эту судьбу, ты видишь, как через каждую из судеб проходит так или иначе колесо истории, как рушатся эти судьбы в России двадцатого века. И разве после того, как все мы были свидетелями этой катастрофы, после того, как началось русское изгнанничество в мир — вылились сотни, тысячи, миллионы наших соотечественников, потерявших родных и близких в этой мясорубке, — разве после этого можно всерьез говорить о том, кто такие мы, и кто такие они? Разве они, живущие сегодня в Америке, в Бразилии, в Польше… разве они — это не мы? Не та часть нас, которая, многого лишившись, оказалась выброшенной из нашей жизни?

Говоря о том, как поэты двадцатого века осмысляли образ няни, конечно, нельзя не вспомнить стихотворение Александра Межирова, которое в чем-то перекликается с текстом Евгения Рейна. Это стихотворение «Серпухов», оно тоже написано на смерть няни. Интересно, что и в пушкинском сознании няня после смерти живет как ностальгический, невероятно притягательный образ — и об этом будет идти речь в стихотворении «Вновь я посетил…». Кстати, к этому стихотворению Пушкин написал несколько черновиков, и в них существуют варианты, которые опять-таки, к сожалению, в книге «Апология русской няни» не приводятся. Там, где в стихотворении «Вновь я посетил…» звучат слова: «Уже старушки нет» (а Арина Родионовна умерла в 1828 году в Петербурге, умерла у сестры Пушкина Ольги, с которой она жила последние годы своей жизни) после этих слов у Пушкина есть несколько вариантов, в частности, такой. Сначала три строчки, которые остались в итоге:

Уже старушки нет — уж за стеною
Не слышу я шагов ее тяжелых,
Ни кропотливого ее дозора,


а дальше:

И вечером при завыванье бури
Ее рассказов, мною затверженных
От малых лет, но все приятных сердцу,
Как шум привычный и однообразный
Любимого ручья. Вот уголок,
Где для меня безмолвно протекали
Часы печальных дум иль снов отрадных,
Часы трудов свободно-вдохновенных.
Здесь погруженный в 
Я размышлял о грустных заблужденьях,
Об испытаньях юности моей,
О строгом заслуженном осужденье,
О мнимой дружбе, сердце уязвившей
Мне горькою и ветреной обидой.


Обратите внимание, какой значимый фрагмент. Затем эти строки были еще раз изменены, они заменились на следующие:

Не буду вечером под шумом бури
Внимать ее рассказам, затверженным
Сыздетства мной, — но все приятным сердцу,
Как песни давние или страницы
Любимой старой книги, в коих знаем,
Какое слово где стоит.
Бывало,
Ее простые речи и советы
И полные любови укоризны
Усталое мне сердце ободряли
Отрадой тихой…


Мы узнаем что-то новое об Арине Родионовне, узнаем о ее «укоризнах». Это похоже на ту фразу из пушкинского письма к Вяземскому, где он рассказывает: «Вообрази, что 70-ти лет она выучила молитву о умилении сердца владыки и укрощении духа его свирепости, молитвы, вероятно, сочиненной при царе Иване» — и вот Пушкин с теплой иронией об этом пишет. Затем, в этом же стихотворении, после строк:

Меж нив златых и пажитей зеленых
Оно, синея, стелется широко;
Ни тяжкие суда торговли алчной,
Ни корабли, носители громов,
Его кормой не рассекают вод;
У берегов его не видит путник
Ни гавани кипящей, ни скалы,
Венчанной башнями; оно синеет
В своих брегах пустынных и смиренных…


Да, вот море, и дальше:

И обо мне вспомянет. —


Окончание стихотворения тоже вполне замечательное.

В разны годы
Под вашу сень, Михайловские рощи,
Являлся я; когда вы в первый раз
Увидели меня, тогда я был
Веселым юношей, беспечно, жадно
Я приступал лишь только к жизни; годы
Промчалися, и вы во мне прияли
Усталого пришельца; я еще
Был молод, но уже судьба и страсти
Меня борьбой неравной истомили.
Я зрел врага в бесстрастном судии,
Изменника — в товарище, пожавшем
Мне руку на пиру, — всяк предо мной
Казался мне изменник или враг…


Вот такие размышления о себе, связанные с периодом Михайловской ссылки и с образом няни. Когда я читала последний фрагмент, который чуть было не стал финалом стихотворения «Вновь я посетил…», я вспомнила другие замечательные слова Ходасевича. Ходасевич говорит о Пушкине в Михайловском: «Как всегда, Пушкин начал искать вокруг себя друзей. Он любил и шум, и одиночество, но, кажется, больше всего любил их смену: быстрые переходы от одного к другому». Обратите внимание, какая замечательная мысль о характере Пушкина.

И все-таки я вернусь к стихотворению «Серпухов», к межировскому стихотворению, которое особенно хочется вспомнить в этом году, когда Александра Межирова не стало. Это еще одно стихотворение об умершей няне, стихотворная рефлексия, которая вновь позволяет говорить о судьбе человека и о судьбе целой страны.

Прилетела, сердце раня,
Телеграмма из села.
Прощай, Дуня, моя няня, —
Ты жила и не жила.

Паровозов хриплый хохот,
Стылых рельс двойная нить.
Заворачиваюсь в холод,
Уезжаю хоронить.

В Серпухове
на вокзале,
В очереди на такси:
— Не посадим, —
мне сказали, —
Не посадим,
не проси.

Мы начальников не возим.
Наш обычай не таков.
Ты пройдись-ка пёхом восемь
Километров до Данков…

А какой же я начальник,
И за что меня винить?
Не начальник я  —
печальник,
Еду няню хоронить.

От безмерного страданья
Голова моя бела.
У меня такая няня,
Если б знали вы,
Была.

И жила большая сила
В няньке маленькой моей.
Двух детей похоронила,
Потеряла двух мужей.

И судить ее не судим,
Что, с землей порвавши связь,
К присоветованным людям
Из деревни подалась.

Может быть, не в этом дело,
Может, в чем-нибудь другом?..
Все, что знала и умела,
Няня делала бегом.

Вот лежит она, не дышит,
Стужей лик покойный пышет,
Не зажег никто свечу.
При последней встрече с няней,
Вместо вздохов и стенаний,
Стиснув зубы — я молчу.


И заканчивается это стихотворение (очень известный финал, наверное, вы его помните):

Ближе к пасхе дождь заладит,
Снег сойдет, земля осядет —
Подмосковный чернозем.
По весенней глине свежей,
По дороге непроезжей,
Мы надгробье повезем.

Родина моя, Россия…
Няна… Дуня… Евдокия…


Может быть, здесь рождается какое-то «мы» поэта, «мы» тех, чье изначальное «я», ни с кем не слитно… Но у этого «я» есть детство — и есть кто-то, кто принимал его в детстве так, как, может быть, целая страна никогда потом принять не могла.



Страницы: 1 2 3 4

Администрация Литературного радио
© 2007—2015 Литературное радио. Дизайн — студия VasilisaArt.
  Рейтинг@Mail.ru Rambler's Top100   Яндекс цитирования
Программа Льва Оборина «Алогритмы». Выпуск 2: поэзия 1860-х годов.
Литературное радио
слушать:
64 Кб/с   32 Кб/с