Авторская программа Светланы Буниной «Частная коллекция». Мотив: исчезновение. В. Гандельсман Г. Шульпяков Жанр послания в поэзии русского зарубежья.
Авторская программа Светланы Буниной «Частная коллекция». Мотив: исчезновение. В. Гандельсман Г. Шульпяков Жанр послания в поэзии русского зарубежья. (скачать аудио).
Программа:
Частная коллекция
Добрый вечер всем, кто слушает сегодня Литературное радио. С вами Светлана Бунина и программа «Частная коллекция». Сегодняшний выпуск будет посвящен фигуре исчезновения в современной литературе. На эту мысль (или на этот ход) меня натолкнула новая книга Владимира Гандельсмана, которая так и называется: «Исчезновение». В чем, собственно, мысль и ход? Видимо, не в том, что я возьмусь перечислять всё, чего не хватает нашей литературе, что преступно или трагически в ней исчезло. Речь о другом, как мне кажется, более существенном, о том, что исчезновение является одной из сквозных тем литературы. А сам писатель, поэт постоянно пребывает в двойном напряжении. Он присутствует, становится местом сплошного существования и вместе с тем исчезает. Вот это острейшее присутствие в жизни и острейшее от нее отталкивание и есть, наверное, феномен поэта.
В прошлой программе я говорила о том, что естество поэта заставляет его быть максимально живым, максимально близким, но и максимально уходящим. Перефразируя Бальзака: «Все похожи на поэта, но поэт не похож ни на кого»
Итак, сегодня я поделюсь своими соображениями о поэзии Владимира Гандельсмана, о способах борьбы с отсутствием и роли приема «исчезновение» у Глеба Шульпякова (речь пойдет, в частности, о его романе «Цунами»). А также остановлюсь на одном эпизоде из жизни классического и редкого временами жанра послания.
Книги, лежащие передо мной, любезно предоставлены для нашей программы магазином «Фаланстер». Все мы знаем, где этот магазин находится. Но на всякий случай напомню: Малый Гнездниковский переулок, дом 12/27, входим в арку.
У Владимира Гандельсмана вышла новая книга (Владимир Гандельсман. Исчезновение: книга стихов. - Санкт-Петербург: Пушкинский фонд, 2008). Я очень люблю этого поэта за его особость, за то, как он находит новые обводные каналы языка, и за особый языковой рельеф, внезапно выступающий в его стихах. И вот особая книга особого поэта. Почему особая? Потому что вся книга посвящена «памяти моего дорогого племянника Серёжи Максимова». Вся книга о рискованных ходах, обратного хода которым нет.
Что ощущает поэт, потерявший близкого и более молодого человека, скажем так, младшего приятеля, единомышленника? Я сейчас говорю об этом с некоторым стеснением, потому что смерть здесь реальна. Долго говорить не буду, чтобы избежать незаконного вторжения туда, где чужому носу делать нечего. В двух словах
Наверное, это не то физически мучительное, отупляющее отчаяние, которое испытывает мать, потерявшая ребенка, и которое покрывается немотой.
Что-то подобное было у Цветаевой и только вдруг проскользнет у неё «мной еще совсем не понято, что дитя мое в земле». Здесь же другое: история о продолжении разговора, которая поэта подстегивает и, наверное, ускоряет его движение в сторону и так предопределенную. В сторону смерти.
Обратите внимание: исчезновение не смерть как таковая, не уход, не «оставление», в конце концов. Это как будто бы внезапная пропажа, обнаружение такого свойства, как невидимость. И то, что обнаружило свою невидимость, предполагает быть найденным. Внезапно исчезнувшее, наверное, может быть обретено. Так запускается скрытый сюжет этой книги.
Если мы полистаем книгу Гандельсмана, увидим, что стихи приводятся в ней без даты так что совершенно новые,
по-видимому, тексты соседствуют с давнишними. И некоторые из этих давнишних уже публиковались. Именно они, так мне кажется, даны курсивом и кажутся цитатами автора из самого себя (намеком на то, что об
этом-то всегда и говорилось
об этом: об исчезновении).
Вот первое в книге стихотворение о птице. Мы про себя знаем, что птица очень часто душа.
Птица копится и цельно
вдруг летит собой полна
крыльями членораздельно
чертит в на небе она
облаков немые светни
поднимающийся зной
тело ясности соседней
пролетает надо мной
в нежном воздухе доверья
в голубом его цеху
в птицу слепленные перья
держат взгляд мой наверху
Этот текст невероятно многоплановый. И символы многоплановости, пожалуй, вариативные и совместные. «Чертит в на небе она» потому что и в небе, в воздухе, и на небе, как чертят на листе. Соответственно «она» это и душа, которая копится и вдруг отрывается, летит, но в полёте становится членораздельной, уже словом. И здесь как будто бы мандельштамовское «беспамятство слова», рождение его из пены. Эта птица как сгусток иного запредельного смысла
действительно символ
какой-то соседней ясности и знак с того света. Посмотрите, как дано здесь чудо материализации этого знака: «в птицу слепленные перья». Тут, конечно, множество ассоциаций к тексту возникает, и возникает чисто ритмически. Это и Тютчев, помните?
В душном воздухе молчанье,
Как предчувствие грозы.
Жарче роз благоуханье,
Резче голос стрекозы.
И Цветаева, в стихотворении
1922-го года:
В сиром воздухе загробном
Перелетный рейс.
Сирой проволоки вздроги,
Повороты рельс.
Точно жизнь мою убили
Ну, и так далее. И посмотрите, какая разница между этим воздухом Тютчева, воздухом Цветаевой и воздухом Гандельсмана. Душный воздух у Тютчева, сирый «воздух загробный» у Цветаевой, а у Гандельсмана «в нежном воздухе доверья, в голубом его цеху» прекрасное доверие и открытость тому, что с нами должно случиться. Почему открытость? Сейчас мы об этом еще подумаем.
Книга вообще в высшей степени аллюзивна. Почему? Ну, боюсь не только потому, что многие поэты переживали
что-то подобное. Скорее, мне кажется, потому что исчезновение много говорит о поэзии вообще.
Когда-то Бродский сказал о цветаевском «Новогоднем», что стихотворение на смерть поэта есть, возможно, первичный, заглавный жанр поэзии, который дает поэту возможность подумать о собственной смерти.
Хочется вот еще что добавить. Поэзия вообще иносказательна. Мир иной ей определенно ближе. В этой малой реальности, реальности здесь и сейчас, она постоянный наклон в сторону реальности первичной и более значительной. Иначе говоря, можно, наверное, сформулировать
что-то вроде такого тезиса: «Поэзия это жизнь, иносказующая смерть». И вот традиционные для русской метафизической поэзии образы «вверх смотрящие», соединяющие верхний и нижний миры. Вот они такие, какими их нашел Гандельсман.
Мост:
Любезный брат и друг духовных выгод.
Когда я вижу мост, я мыслью выгнут.
Радуга:
Задумайся, на рассмотренье падок
Вопросов с разноцветьем разных радуг.
И еще в одном стихотворении:
Стих вьется, виноград, терраса,
Над морем акробатка радуга.
Мяч:
В руках есть мячик, он резинов.
Его подбрось,
И он летит, пока я рот разинув,
Стою, небось.
Ну, и, конечно, образ облака замечательный, как некий последний символ вещественности:
Женщина смотрит на беглые очертания
Облака, на летящие его таяния,
Щурится, говорит: Он там.
Все это для того, чтобы отчеканить формулу ухода: исчезновения.
Мы остались на поверхности земли
колыбельной песней для того,
кто ушел, кто дальше, чем вдали,
кто утратил жизни вещество.
Я сказала «отчеканить». А написано как будто неумело,
по-платоновски, неловко даже. А как иначе об этом несказуемом?
Но вернемся к птице. Первое стихотворение было только прелюдией к птичьему миру, к огромному голосистому птичьему миру, который позже заполонит всю книгу. В ней есть стихотворение «Цапля». Оно визуально выглядит, как тонкая, целеустремленная колонка. Там есть и сравнение цапли со стрелой:
Тогда, на старте медля,
та стрела,
впиваясь в воздух, в свет ли,
два крыла
расправив, тяжело, определённо,
и с лап роняя капли, -
над прудом
летит, и в клюве цапли
рыбьим ртом
разинут мир, зияя изумлённо.
Есть ещё прекрасное стихотворение о воробье:
Возьмите летящего вдоль воробья,
его совершенный комок, -
он сделан как будто за миг до вранья,
ему человек невдомёк.
И запомнившееся всем, кто следит за творчеством Гандельсмана, стихотворение о Боге-голубе:
Боже праведный, голубь смертельный,
Ты болеешь собой у метро
И еще одно стихотворение о голубе со льдинкой глаза:
Этот голубь несёт не от мира весть.
Но два стихотворения, объединенные заглавием «Два птичьих фокуса», я все же не удержусь прочитаю целиком.
1. Зимой
Незримые, но к зренью по пути,
под солнцем накренившись в небе зимнем,
рассеребрятся голуби, почти
как из кармана фокусника в синем
пересверкнёт в подбросе конфетти.
2. Летом
Внезапный дрозд стиха на ветку прыгнул
и ветку выгнул.
И так зазеленело со двора,
что стало пять утра.
Потом второй туда слетел, пружиня,
и засвиcтел, разиня.
Мгновенье и прижился он,
прижимистый до жизни, цепкий сон.
У третьего смеялся в клюве листик.
Кто, Велимир,
их траектории рассчитывал? Баллистик?
Сорвавшийся с когтистых растопыр, -
(мир так безосновательно был вынут
и вырезан внутрь яркости своей,
как ящик фокусника: выдвинут и вдвинут) -
ты кто, перепорхнувший средь ветвей?
По-моему, это замечательно изысканные стихи, в которых мы видим именно изгиб мысли, ее подъем. Мысль оказывается выгнутой, потому что она стремится сделать
что-то большее, чем, может быть, было возможно вчера и ещё сегодня, совсем недавно. В этом зазоре между вроде бы своей невозможностью прыгнуть выше и
какой-то чудесной и странной возможностью, которая сверху показана такими символами радугой, птицами, прыгающим вверх мячом
И если у Мандельштама слово-ласточка выходит вестником из темного хтонического царства, то слово Гандельсмана из царства радуг (и там светло, и все бестелесно связаны со всеми).
Как не сказать о любимых мной гандельсмановских рифмах, об упоительных словесных пируэтах, прорезающих воздух этой книги!
Долго так не гуляй, мальчик с лампою.
Эту оду я нам пою.
Эта ода
Одуванчику, слепку и копии
небосвода,
и себе в том раскопе, и -
мне там трижды три года -
жизни ода.
Гандельсман вводит нас в царство тактовика с его вариативностью, с его свободным и непредсказуемым дыханием. Но это царство очень человечное. И те взрывные рифмы, которые мы видим у Гандельсмана (а он великолепный мастер рифмы), это рифмы, которые продолжают дыхание, продолжают то, как членится еще не высказанная вроде бы мысль. Вот излюбленный его приём: разноударная рифма. Оказывается, что слова могут рифмоваться причудливейшим образом.
стремянка за кухонной дверью
верёвки сушёных грибов
недолго спать ёлочному зверью
приближение слышится скрипов
Мне кажется, этот контраст сразу обнаруживает присутствие двух измерений жизни, двух реальностей. И они рифмуются не буквально, напрямую, а с некоторым причудливым, но замечательным наложением. Это несовпадение - опять-таки тот зазор, в котором может существовать настоящая поэзия.
У Гандельсмана удивительный дар различать и называть звуки, подхватывать то, что называется «гулом языка». Помните, Барт говорил о том, что гул языка это смысл, который позволяет расслышать изъятость смысла, смысл
где-то на границе с бессмысленностью уже, с высокой бессмысленностью
или наоборот не смысл, позволяющий услышать
где-то вдали звучание смысла. То есть вот эта грань, вот этот переход. А что является видом насилия для Барта? Знак, буква. И язык в своем гуле эту букву преодолевает. Вот,
по-моему, то, что происходит в стихах Гандельсмана.
Возьми хоть что, хоть жизнь автомобиля,
смотри, как он проносится, двужиля
и шинами шипя то
«ш-ши», то
«ш-шу»,
и я ему с обочины машу.
Или вот еще фрагмент:
Звук идёт переливаясь:
Валтасар, Каспар,
Мельхиор, перевиваясь,
превращаясь в пар.
В пар, в дыхание дитяти.
Бог, и Царь, и Смерть
в Нём раскинут, как распятье,
тройственную сеть
Если говорить о сети, то меня Владимир Гандельсман в свою сеть поймал и поймал не сегодня. Но, что очень много для меня значит, его книги, и книга «Исчезновение» в особенности, не на одно прочтение. С каждым разом они открываются
по-новому, открываются слоями: в несколько заходов.
Дорогие друзья, прочитайте эту летящую книгу книгу, в конце которой, конечно, исчезает поэт, и в которой так остро и так ясно говорится о деле поэта: «Я вышел выйти».
Страницы: 1 2 3